Лужин

 

Октябрь был необыкновенный и нестандартный.  Покатые облака стояли, словно в очереди – все время на одном месте, немного друг друга подталкивая, будто бы напоминая и передавая пожелания по цепи. Они не подходили ближе воображаемого барьера, и из некоторых мест улицы они просматривались особенно хорошо. Некоторые люди как-то особенны, как-то специальны в своем умении видеть шире, выше, глубже, и Соловьев с первых чисел месяца был таковым – он всё больше смотрел, меньше думал, слушал сам себя – хотя там и не было ничего выдающегося, внутри – лишь далекие потухшие грозы и голос сигарет. Вечерами он налегал на алкоголь, смотрел футбольные каналы, выкуривал по пачке.

Алкоголь – это синее море. В нём бывает довольно хорошо, но бывают и минуты, когда ты ныряешь слишком глубоко и видишь кораллы. Это может привести к выбросам, это будут пузыри, кислород, а также мысли мелкие и очень быстрые, с приклеенными ярлычками, с претензиями о былом. Это – алкогольный аквалангизм. Кислород надо хранить. Если ты с ним расстался, то возможна гибель на глубине. Много аквалангистов не вернулось, когда происходили неожиданные свидания с кораллами. Но и не зря люди придумали созвучное слово – алконавт. Только не всякий признается, ибо осознание факта требует наличия самоиронии.

Еще можно рассмотреть такую вещь, как музыку души. Снаружи её нет. Но все равно, она напрямую связана с каждым вздохом осени, и она не может существовать сама по себе. Возможно, время – это некий поводырь, который ведет человека через улицы осени. И пусть ты уже утонул. Ты ведь не на смерть утонул. Ты есть изображение, видение человеческого кожуха, который висит в этом синем море поближе ко дну.

Соловьев пошел в спортивный бар. Осень, октябрь, много футбола. Мяч – арбуз спорта, и цвет у него другой .Радость, пятнистость, пиво. Очень хорошо, когда ты можешь громко прокомментировать, никто тебе не мешает. Еще многое зависит от женщины. Потому что в жизнь всё состоит из еды чистой, еды, продуктов, а также – еды мечтаний и еды взора. Женщина любит есть больше – это потому, что есть и четвертый тип пищи – это первобытные полёты в голове твоей. Женщины же способны любить себя объемней и сильней, а значит, если ты решил, что нужно питаться еще и четвертым видом еды, то ты тут в пролёте.

Это Соловьев и имел в виду, когда они засели в спортбаре. Да он даже и не знал никого,  с кем пил. Пришел сам по себе. Но комментировал громко, выкриками. Народ стал смеяться. Стали наливать. Пошло, поехало. Играли немцы. Это радовало.

-Порвут, — сказал один.

-И так рвут.

-Нет, еще мало.

-Щас натянут.

— Немцы если и проигрывают, то сами себе.

Всё это добавляло огня, кипятку. Пар шел из сердца – там кипело. Когда Соловьев пришел домой, он достал из шкафа ружье и решил застрелиться. Он зарядил один патрон. Записку решил не писать, зачем? Наташа была в командировке. Он полагал, что там не все чисто и гладко, и вообще – что это за командировка? Но это теперь не имело большого значения. Человек может быть и центром толпы, но это не значит, что он – не одинок. Существует линия предела, за которой внешние факторы уже не способны добавить радости. Толпа. Алкоголь. Всё это превращается в шум, который постепенно сливается воедино.

Потом, сама осень носит в себе специальный прибор, который автоматически, без всяких посредников, отправляет самоубийц через Стикс. Стоит только захотеть – и осень сама тебя заберет. Она всегда к этому готова. На то она и осень. Такой вот естественный, природный, дежурный врач, ну или не врач – мент, предположим.

Соловьев постарался не кормить себя мыслями. В стволе, если смотреть сверху вниз, клубилась октябрьская темнота. Но ружье он отложил. Не передумал, но решил, пойти взять еще водки или пива. В те годы ночью алкоголь еще продавали повсеместно. Он набросил куртку и вышел.

На небе была смесь из звезд и облаков. Луны не было совсем. Видимо, она ушла в дом новолуния – рождение, смерть, снова рождение. У небесных жителей с этим все очень правильно. Да и у земных правильно. Это только думает человек, что его жизнь сопровождают беспорядок и хаос. На самом деле, есть журнал, и там все записано – когда, чего, начало, конец, и всё такое. Дёргаться бесполезно.

Соловьев вошел в магазин, помялся, хотел купить чего подороже, но потом купил обычной водки и пива. На выходе же его посетила мысль:

-Чего это я?

Но возвращаться не стал. Решил, что до лампочки лишний шарм, дополнительные проводы от лица самого себя. Вокруг вновь была ночь, и тусклые окна домов казались глазами безразличных лиц. Он сел на скамейку и открыл пиво. Рядом был парк, состоявший всего из пары десятков деревьев, и там, в этой прозрачной тесноте, также кто-то пил пиво. Слышались смешки и плевки.

Соловьев закурил и тогда, не туша спичку, посмотрел на своё отражение в луже, что располагалась поодаль. Но отражение неожиданно ожило и всколыхнулось, будто свет темно-зеленой свечи. Спичка погасла, но лицо не исчезало. Соловьев глотнул пива, радуясь чему-то. Присел, пытаясь рассмотреть видение. Тогда оно заговорило.

-Пьешь?

-Пью, — ответил он с решимостью.

-Налей, будь другом.

Голос был тугой, словно бы резиновый. Никакое прочее сравнение тут бы не подошло. Возможно, так говорила бы старая автомобильная шина или мячик для метания, кои использовались в старину в школах.

-А как же тебе налить? – осведомился Соловьев.

-А так. Наливай прямо сюда.

Он открыл бутылку и так и сделал. Водка попала в лужу и растеклась.

-Ах, — сказал голос, — дай запить.

Соловьев молча налил пиво. Лицо позеленело, становясь немного ясней, однако, детали были для взора недоступны – их съедала темнота. Был очевиден лишь большой, просто выдающийся, нос.

-Давай по второй, — проговорил собеседник, — а?

-А давай.

Так они и выпили. Соловьев глотнул с горла и запил пивом. В луже крякнуло. Тогда лицо представилось:

-Я, я тут живу. Меня зовут Лужин. А ты кто?

-Соловьев, — ответил Соловьев.

-А где водку брал?

-Да вон там вот.

-А там не бери. Бери на углу. Только я сам это не знаю. Это мне сказал Худых. Только сейчас он уже не здесь. Куришь? А я не могу. Понимаешь, да? Давай по третьей, ладно. А то зябко.

-Давай, — вздохнул Соловьев и спросил, — а где он, Худых? Того?

-Как, того? – удивилось лицо. – Нет, зачем. Ты это брось, тоску нагонять. Худых уехал в Канаду. Понял? В Канаде он. На совсем уехал. Он и по фамилии то, знаешь, не приспособлен к жизни так, как другие – холодновато жить с таким именем просто так, без заботы о тебе. Худых. Бывает же прохудение – это когда, предположим, прохудится карман у жизни. Так что ты тут не-не. Я же говорю – не, не стоит, не надо.

-Ну и ладно, — вздохнул Соловьев.

-А я вижу, что тебе грустно, — проговорил Лужин.

-Ну, да. Допустим.

-Я скажу тебе о жизни. Всё просто. Поищи человека или вещь, поищи то, что мешает. Водка не мешает?

-Нет.

-Тогда хорошо.

Следующим днём Соловьев выгнал собачонку. И правда, она мешала. Казалось, что в этой системе координат существует забитый в карту мира клин, и именно эта собачка – и есть этот предмет, который мешает жить. Наташа все еще была в командировке, и, лежа на диване, Соловьев перебирал в голове различные картины жизни, судьбы, а также того, что то ли было, то ли не было. Хотя все это было воображение, конечно. Воображение – скатерть. Заботливые руки кладут её на стол. Потом возникают кушанья. Даже когда никаких блюд нет, существует ожидание. Оно зовёт человека в путь. Хочется, ждётся, льется таинственная песня. Стол может быть и без скатерти. Сюда никогда не поставят обед. Это значит, что у человека в голове пусто.

Философия!

Соловьеву представился Витальич. Он у них там какой-то начальник, и они часто ездят именно вдвоем. Он и Наташа. Наташа и Он. И можно петь песню, которая состоит из этих двух коротких предложений, сходить с ума и скрипеть зубами. И – побежали, поехали световые кусты и полутени, лица, отсветы, и, в конце концов, неожиданное соитие где придется. В машине, должно быть.

Он закурил. Была ли любовь? Зачем терзаться? Зачем просто так хвататься друг за друга. Ведь никто ни от кого не зависит. Должно быть, человек все время идет против себя. Ты хочешь красивого и свежего, но получаешь старое, пропавшее, которое продолжает пропадать, продолжает опадать в вечную осень. Но ведь нет обратных примеров. Все, ровным счетом все, живут точно так же. Не за что ухватиться. Впрочем, собачка. Правда, он даже забыл о своих суицидальных мыслях. Собачки нет, и жизнь хороша.

Наташа позвонила, и Соловьев подумал – она играет в позитивность. Это, черт возьми, обычное дело – это проходят на тренингах. Потом, у тебя все время в глазах позитив. Как маска. Как радость статуи – застывшая, твердая. Тупая. Один раз, и – повсеместно.

-Привет, — сказала она, — скоро едем назад.

-Знаешь, тут такое дело, — сказал он, — Люсинда убежала. Я курил, она выскочила и побежала, и её погнали какие-то собаки. Не знаю, куда она подевалась. Я, конечно, обошел все окрестные дворы, но её и следа нет. Может, её дети какие поймали. Если бы сбило машиной, я бы это видел. Даже не знаю, что думать.

-Вот же, — сказала Наташа все так же позитивно, — как же она так?

-Да вот так.

-Да. Жалко. Ну ладно, не грусти там без меня.

Как ни странно, отсутствие Люсинды усилило его жизненные силы. Соловьев включил компьютер и принялся сочинять. Он занимался сценариями для второстепенных сериалов на третьестепенном канале, но все это, с точки зрения обеспечения жизни пищей и прочими приспособлениями, было вполне неплохим занятием. Времена, когда люди переживали из-за смысла какой-то определенной концепции, давно прошли. Миновали нас и идеалисты. Нет их больше, за просто так, за бесплатно. Но, впрочем, где-нибудь в спорте, где-нибудь в Северной Корее…. Но всё предсказуемо. Все так просчитываемо, так очевидно.

Он сочинил страниц пять и решил, что с него хватит. Никакие сроки над ним не висели. Вечерело, и он вновь вышел в спортбар,  и футбола там никакого не было. Зато шел баскетбол. Занятие, в целом, неплохое. И сам спорт – нормально. Немного однообразно, зато – руками играют. Интеллекта больше. Ближе к голове. Что касается просмотра, то ведь руки – это ведь и манипулятор, например, для шахмат. Очень, очень серьезная эта игра, и ребята высокие, как шесты.

Пиво было все сплошь дорогое. Будто бы доставляли его то ль с луны, то ль еще откуда-то. Но Соловьев покуда на финансы не жаловался. Он никуда не вкладывал, ни какие сверхпокупки не замышлял. Единственно, не выходила у него из головы Наташа. И Витальич этот. И, понятное дело, что он и сам осознавал, что нагоняет. Но он и привык нагонять. Так было и в прошлый раз. Но теперь, как ни странно, не возникало чувство жуткой, сжимающей, тоски.

Что ж случилось?

Люсинда.

Но как это могло быть?

Где же ты, собака?

Была почти ночь. Нет, на углу ночи не было – там постоянно двигались туда-сюда тела, это были люди из караванов страждущих по ночной жизни – и справа, и слева, и еще дальше было несколько заведений, и народ продолжал праздные тусования. Хотя, вроде бы, были не выходные. Соловьев открыл пиво и посмотрел в лужу. Там он увидел свое собственное отражение. В темных разводах – куски фонарей.  Пасмурь октрября полная, тяжелая, словно океан, занявшая всю человеческую вселенную, все сети и паутины улиц, все смотрящие во тьму глаза окон. И в каждом окне…. И в каждом сердце….

И он подумал – что Наташа его особо не занимает. Ему даже хорошо, когда её нет. Вот он – один, сам по себе, и нет никакой грусти. Вот только странно, голова похожа на вместилище опилок. И всей                этой стружки еще хватает, чтобы сочинять банальные сюжеты. Но тут Соловьев гордился – так как попробуй еще, сделай так, чтобы было серо и скучно, чтобы нормальный человек при просмотре такого сериала зевал или матерился – мол, страну развалили, все пропало, нет ничего хорошего, все сериалы – сплошь гадость и отброс. Нет, это надо уметь. И мозги нужны, малость урезанные.

Нет, конечно, вся эта череда мыслей только и вела, что к водке, да к ружью. Вот, например, найти женщину. Но и мыслей таких нет. Приедет Наташа, будет дежурная кровать, вялая, будут отношения тюленей, которым особенно уже ничего не надо. Просто. Просто по привычке. Просто ничего.

-Привет, — вдруг сказало оно ему, из лужи.

-О, — он вздрогнул, — вспомнил про тебя.

-А забывал, что ли? – осведомился Лужин.

-Нет. Нет, не забыл.

-А, знаешь, Худых мне прислал письмо. Вот, совсем недавно пришло. Прямо из Канады. Может, на гусях прилетело. А может, и на утках. Я, если честно, особенной разницы не вижу, но говорят есть. Когда на гусях, ставят другой штамп. Если на утках – то роспись. Авиапочта, конечно, тоже дело, но сейчас это дорого. Ты же понимаешь.

-Водки нет, — сказал Соловьев.

-Ага, ты вспомнил. А ладно. Или ты сходишь?

-Схожу.

И правда, сходил Соловьев. Можно было предположить, что он домой побежит, но куда там? Это ведь, если разобраться, был очень серьезный стимул, чтобы жить, чтобы говорить. Да, ведь не с самим собой же общаться? Он, впрочем, мог звонить. Например, позвонить режиссеру. Но тот вообще, человек был рыбный. То есть, ежели рыбы не говорят, так и он повторял эту тенденцию. А что касается работы, то он, может и кричал на съемочной площадке, но это лишь предположения – ибо в кинокомпанию всех брали из-за родственных связей, а значит, и кричать друг на друга было как-то не по делу.

Можно было звонить различным менеджерам. Еще была актриска, Федотова, и она была вроде бы к нему неравнодушна, но Соловьев сам виноват – никто ведь на заставлял его замыкаться внутри себя и сидеть, как будто в кувшине или в лампе джинн сидит.

Он купил две бутылки и вернулся.

-Эх, — сказал Лужин, — как выпьем. Как поговорим. Эх!

-А закусывать будешь? – спросил Соловьев.

-Нет. Ты закусывай. Закусывай. А я и так в воде сижу. Мне не зачем.

И правда, дело двинулось. Соловьев начислял Лужину стаканчиком. С горла не наливал. Силуэт же головы Лужина был отчетливый, и вообще, если бы не алкоголь, то можно было запросто и съехать с катушек. Ибо ощутил Соловьев, что все это – на самой, на самой границе. И даже описать все это нельзя. Даже если и захочешь.  Ведь никто еще не придумал науку о сумасшествии – потому что автору надо быть того, того этого, надо чокнуться, но чтобы оставались еще слова для описания, нужен холодный талант полного шизика.

-А, чувствую я, что хочешь поговорить о Наташе, — сказал Лужин.

-Да? – Соловьев встрепенулся. – Ты что-то знаешь?

-Да. Ты знаешь, ничего не знаю. Могу только предположить.  Ты можешь моё мнение послушать, но давай по второй. Знаешь, жизнь начинается после третьей. А до этого как бы еще нет беседы. Ты же знаешь. А?

Соловьев вдруг чего-то обрадовался. Правда, как все было в жизни замечательно. Все вокруг были дураки. Можно было встать и крикнуть: дураки! Эй, дураки!

Он даже так и сделал. Но мысленно. В воображении. Делать это всерьез он не решался. Хотя менты тут особо и не сновали, так как народ и так повсеместно употреблял, чуть ли ни на каждой лавочке, и бороться с этим нельзя. Не было сил. Не было нужды.

-Так вот знаешь, — сказал Лужин, — это такой тип характера. А тебе б – чтобы был взрыв. А знаешь, в чем твои проблемы? Ты сам в себе, и тебе ничего не надо, кроме бабы-динамита.

-Как ты прав! – воскликнул он.

Он как-то озарился. Да, как давно ничего в душе его не светилось!

-Наливай, — констатировал Лужин.

Он налил. От водки становилось радостно. Облака сгущались, намечая скорый дождь, осенний лист подрагивал на деревьях, словно одежда к небытию. Но все это казалось полной ерундой.

-Знаешь, вспомнил я, — сказал Соловьев, — вспомнил Лидку, — даже не знаю, какая она сейчас. Потом, лет уже через пять, мне сказали, что она выпрыгнула в окно. Но насмерть не разбилась. Потом ходила на костылях. Если бы я не был таким, как ты говоришь, я бы взял бы, бросил все, поехал бы к ней и спросил – ты помнишь меня, Лидка? Когда мы поженились, все уже было так, как сейчас. Я даже не знаю, зачем мы поженились с Наташей. Но мы и не ругались никогда. Нет, ну было, но так, вяло, знаешь. Хотя я не вялый. Нет, — он хлебнул пива, — а знаешь, мы поехали на какую-то свадьбу, в какой-то кемпинг, и Наташа уехала на следующий день, так как ей уже тогда надо было в командировки, а я остался. И мы совсем весело гуляли. А у Лидки глаза горели. И она говорит – ну что ты смотришь, пошли. И пошли мы, как говорят, в кусты.

-И было чего? – спросил Лужин.

-Было.

-И ты себя винил?

-Нет.

-И правильно. Вот знаешь, что мастера говорили? Секс – это светлая и духовная вещь.

-А я и не думал, — сказал Соловьев, — потому что потом все было то же, и так уже очень давно. А правда, как ты думаешь, тот Витальич….

-А может, кто другой?

-А кто?

-А я не знаю, — сказал Лужин, — я ж не лекарь душ человеческих. Давай еще попьем. А наливать часто надо. Очень часто. Чтобы рука уставала наливать. Оно вроде бокал  — что там бокал. Но много подходов – так можно и руку накачать. Армреслинг, ё-моё. Но надо ведь равномерно. Надо в две руки тогда наливать. Знаешь, именно поэтому запивают. А человек может сам не знать, почему он запивает. Не все ведь запивают.

-А я не запиваю, если нет пива, — сказал Соловьев.

-Но ты же закусываешь?

-Да.

-А пивом как запиваешь? С двух рук все происходит или с одной?

-С одной.

-Значит, одноручный. Но ты же закусываешь.

-Закусываю.

-Тогда это просто, — заключил Лужин, — а ты что подумал? Решил, что я скажу, что это плохо? Нет, это не плохо. Это просто иначе. А иначе, оно так и есть.

Ветер задул еще сильней, и, видимо, дождь уж был поблизости. Соловьев, впрочем, ничего б об этом и не стал думать, если бы первые капли не бросились с неба, будто мокрые птицы.

И вот, Соловьев налил, налил другу своему, налил и себе, а когда опомнился – было уже поздно. Как только капли заставили поверхность лужи колебаться, пропал и сам Лужин.

-Эй, эй, — позвал Соловьев.

Но — тишина.

Так он и пошел назад. Но горечи не было, ибо теперь, без Люсинды, было совсем хорошо. И еще б было лучше, если б убежала Наташа, хотя б с тем самым бы Витальичем. Не то, чтобы Соловьев куда-то бы подался. Нет. Просто так. Он сел, включил компьютер и сочинил пару страниц. И даже Лидка, в его же голове, приблизилась к нему и словно бы села рядом. И было ему все равно. Нет, если бы Лидка вдруг ожила, вышла из мыслей. Но, говорят, она вышла замуж за бухгалтера. То ли до того, как она прыгнула в окно, то ли после. Нет, он ни грамма не интересовался. Семьянин из него был что ни есть идеальный. Даже если бы сами собой выросли рога, то он бы их и не заметил – ибо он вроде бы двигался, а вроде бы – нет, врастал куда-то.

Дождь на следующий день был большой и шумный. Соловьев с бодуна выпил пива и смотрел в окно и чему-то улыбался. Нет, все же жизнь хороша. Прав был Лужин!

И он ни грамма не сомневался ни в чем. Пусть даже на трезвую и крыша бы съехала непременно.  И не нужны объяснения. Ерунда.

Он обрадовался. Пошел и купил еще пива. И сочинил пару страниц, а дождь все двигался, и его путь был обычный, типовой – словно по схеме или алгоритму.

Соловьев захрустел чипсами. Потом набрал Наташу.

-Привет, — сказала она.

-Ты всегда бодрая, — заметил он.

-Нет, не всегда.

-А что делали?

-Выезжали на объект.

-Как там Витальич?

-А что спрашиваешь?

-Да нормально. А ты как? Уже сделал сценарий?

-Не, еще нет. Дома сижу. Погоды нет. Дожди идут. Один за одним.

-Молодец.

-Почему молодец? Просто.

-Просто.

-Просто, Наташ, — сказал он, — а что еще у тебя?

-А ничего. Все так же.

 

Шли дожди. Лужи, собственно, уже никакой не было. Хотя Соловьев и выходил пару раз. Вообще, в магазин он бегал частенько. Дома у него никто не готовил. И сам он не умел, а Наташа, когда была свободна, смотрела телевизор. Раньше она читала, но с годами интересы ее сузились. В последнее время её начинали устраивать даже такие культовые домохозяйские хиты, как «Давай поженимся» и «Большая стирка». Соловьев…. Да что? Речь, впрочем, о Лужине. Потому что во время дождя нельзя было найти его, среди всех этих холодных струй и ветровой ряби. Осень не то, чтобы только началась. Она уже завладела миром, но ей этого мало, ей нужно было победить окончательно, ей нужно было, чтобы подписали акт о капитуляции. Солнце же еще вовсю партизанило, и деревья вдруг начинали как будто по-новому зеленеть. Но не все. Бук поднял руки, просел, потерял дух. Пожелтел, поник, начинал лысеть, начинал двигаться к зиме. Что касается елей в близлежащем парке, то и не стоило о них говорить. Но солнце было задушено теперь дождями. Останавливаясь напротив скамейки, он смотрел в воду – вся гладь была покрыта колышущимися листами, кораблями октября. Дождь усилился, и он побежал, так как никогда не брал с собой зонта. Так он словно бы сам себя наказывал, хотя и сам не знал, за что именно.

В  магазине он собирался взять хлеба, колбасы, какой-нибудь пепси-колы – ибо чай готовить было лень, конечно же – пивка. Что касается водки, то она ему надоела. К пиву же, как правило, прилагались всяческие чипсы и сухие роллы. Народу здесь было много. Это как-то даже радовало. Будто бы он, народ этот, был частью его самого.

Здесь он встретил Сомова. Жил Сомов через улицу.

-Покупаешь? – спросил Соловьев важнецки.

-О, — обрадовался будто бы Сомов.

-А я так.

-А, а я приехал. А мы снимались в Америке.

-В Северной или Южной?

-Ну ты четкий, — сказал Сомов, — или ты слышал. Нет, в Южной. Да мы, по правде говоря, приехали там и прогуляли кучу денег. А надо было пару кадров заснять. Но все равно. Сувениров знаешь сколько привез? А если бы ты напомнил, то я бы и тебе привез. А сейчас я уже целую кучу раздал, и мне самому почти ничего не осталось. Даже…. Хватали, знаешь…. Как….

-Да я что, — сказал Соловьев первое, что в голову пришло.

-Хочешь, часы подарю?

-А я и не ношу.

-Нет. Не такие. На стенку. Ширпотреб, но цветные такие, латиноамериканские. Три доллара стоили. А как сам?

-Покупаю. Буду есть. Жрать охота.

-Это дело полезное. А я обедаю в одном месте, знаешь. Очень недорого. Всего триста рублей, и тебе и первое, и второе. Правда, я толстеть от этого начал.

-Ну, годы ж, — сказал Соловьев.

-Нет. Ну если мне только толстые роли. А, знаешь, я думаю, мы еще пересечемся.

-Это по любому, — ответил Соловьев.

-А ты пивка?

-Пивка.

-А я привез несколько пузырей. Слушай, заходи. С меня часы и бутылка.

-Смотри, я зайду, зайду — сказал Соловьев.

-Да ты когда хочешь заходи. А то у меня все время одни рабочие дела. Даже просто так, ни о чем поговорить не с кем. А жена у меня ездит в командировки.

-И у меня ездит, — проговорил Соловьев.

-Вишь, какая штука. А я уже не помню. У тебя такая была, светленькая. Да?

-Нет, темненькая.

-А…. А та… Или это не у тебя была. Видишь, дружище, память стала уже дырявая. Сам за себя отвечать не могу. Вроде бы это я помню, а вроде бы – и не я.

-Да и у меня, — ответил Соловьев.

-А телефон мой у тебя есть?

-А черт его знает.

-Ну так вот. А визитки у меня нет. И не было. Нет, были. Я всю пачку потерял, а больше никто не делал. Да и не нужны мне они. Ладно. Вот, — он записал на листочке, — давай, не теряйся.

Соловьев, конечно, задумался – на кой черт ему Сомов? Потом, по пути, остановился напротив лужи и смотрел. И в один момент ему вдруг почудилось, что лужа гораздо глубже, и в ней просматривается некая странная даль, и там подальше, в толще, как будто что-то проскочило. То ли кит, то ли акула. Но вот никакого лица там не было, ибо был такой день, ибо дождь, едва остановившись, тотчас побежал. По близлежащей проезжей части шипели колёса. Весь мир был занят невероятной спешкой.

Он снова посмотрел – нет, не было ничего.

Вечером он хотел выйти снова. С бутылкой. С какими-то своими тайными надеждами. Может быть, надо было с кем-то поговорить? Он пошарил в памяти в поисках таких лиц. Вечером люди сидят по соцсетям, но только что это за общение? Таким Макаром можно и с самим собой запросто поговорить – встать возле зеркала и общаться до онемения.

В конце концов, он вышел, но снова был тот же нехороший, нечестный, дождь. Соловьев остановился возле скамейки – он нарушил привычку и защитил себя зонтом. Вечер, плавно переходящий в ночь. Никаких толп, никаких поисковых запросов от страждущих заведений в мозг чужой, но – воспитанный смесями и винными веществами. Все вымерло в одночасье. Можно было представить себе какую-нибудь апокалиптическую картинку. Вечный дождь, вымершие окна, и – машины, идущие сами по себе, машины подчеркивающие. Прямые, пунктирные, волнистые. Никакой разницы. Безмолвие и дождь.

Он позвонил Сомову, и тот был рад. Пока он шел, позвонила Наташа. Из трубки шел дребезжащий позитив, и Соловьеву представилась теплая квартира, шум уходящей в ванной воды, бигуди, и – сигаретный дым от курящего на кухне Витальича. И, пока он шел, и пока он говорил, эта картинка стояла у него перед глазами. Как будто вместе с дождем кто-то ему капнул в глаза такой ожившей краской. И он прекрасно понимал, что не стоило так думать. Ведь и не было не то, что ревности, не было и любви, наверное. Оставалась привычка, которая медленно рассасывалась, превращаясь в продукт распада.

-Ну и как ты? – осведомилась она.

-А хорошо.

-Ты на улице, что ли?

-На улице, — ответил Соловьев, — решил зайти в гости.

-О, это классно. Конечно, сходи.

-Да нет, обычно.

-А к кому? Секрет.

-Нет. Встретил Сомова. Не знаю, помнишь ты его?

-Худой такой?

-Нет.

-Ну ладно.

-Ладно.

И был потом некоторый обмен этими «ну ладно», все очень дежурно, все очень в меру, и когда Соловьев пришел, он решил рассказать Сомову. Надежды, конечно, не было никакой. Но он, Соловьев, был в некотором роде сочинитель, да и никто никогда о нем ничего и не думал такого – ни хорошего, ни плохого. То есть, Сомов бы так сразу и не поверил, что Соловьев сошел с ума – даже если бы он очень сильно старался. Что касается розыгрыша? Нет, Соловьев хотя и не был таким уж прямым, как штык, человеком, но юмор у него был скрыт кожухом некой вроде бы дисциплины. Особенно теперь. Другое дело, помещать его в сценарии – юмор этот. Это уже деятельность другая.

Что касается вообще творчества, но Соловьев поначалу пытался проявить себя во многих жанрах, но быстро понял, что не везде хорошо платят. В кино или на телевидение же, чтобы попасть, всегда надо иметь связи. За просто так тебя в этот мир не пустит – еще бы,  работа не бей лежачего. Знай себе, живи и не волнуйся ни о чем.  Кто-то другой на его месте, наверное, жил бы да радовался, да еще и говорил бы вокруг – эх, а ведь катаюсь я в масле!

Словом, выпили они. Что ж еще было делать. Рассказал Соловьев про Лужина.

-Я, знаешь, один раз слышал в голове голос, — сказал Сомов, — на трезвую. Ну я ж не хроник какой-нибудь. Я так, попил, когда есть время, и все. А времени особо-то и нет. Да и, потом, сейчас не с кем. Все стали прокаченными. Раньше что, например, на работе собрались. Самого молодого – за бутылкой. И погнали. И до ночи сидим, и в ларек только и бегает кто-то. Ну, сейчас ларьков нет. Но сейчас и зачем вот так сидеть? Надо ехать по-блатному, в ресторан, в ночной клуб, ну, куда попало. Куда хочешь. У нас ребята собрались, значит, забухать. Молодцы. Сели на самолет. Полетели в Прагу. Там забухали. А им бы кто сказал – слышь, пацаны, давайте посидим на кухне. Как ты себе это представляешь? В клубе, значит, надо что-то эдакое изобразить. У меня с этим много всяких затруднений. Жена работает в сфере бизнеса. Ходить она никуда не ходит, не хватает сил. Посуду приходит мыть тетечка. Ну и так далее. А дети вот выросли. Сами живут. А чтобы ехать в клуб, надо найти себе модную лошадку. Ну, я как-то думал, потом представил себе это – модно, да что толку. Не все так могут. Ну, и вот. Голос был громкий. Как радио. И говорит – сейчас Дмитрий Михайлович получит деньги и с чемоданом будет двигаться в аэропорт. Так и говорит. Я фразу эту записал. Сел и думаю – вот черт. Но ты понимаешь, что за этим ничего не последовало. Это аморально. Но это так.

-Ну и что? – спросил Соловьев.

-Да ничего. Наливай.

-Нет, ты мне скажи.

-Я не знаю. Ты же понимаешь, у творческих людей бывают необъяснимые прозрения или явления. Ни чем не объяснишь. Особенно у актеров. Ну да ладно. Ну ты хотя и не актер, но тоже около. Я, знаешь, я о жизни тоже думаю. То есть, сейчас не думаю. Думаю, но уже не так. Вот думаю, надо успевать порадоваться. Оно, конечно, и работа в радость. А если начать самому себе вопросы задавать  — мол, на каких ты ролях во всей этой жизни людей? Да? И что же. Вот помнишь, был Залесский.

-Да, — вздохнул Соловьев.

-Почему, как ты думаешь, он выпал из окна? Потому что видел себя на другом месте. А я считаю, надо как-то и пригреться на своем месте.

-Да. На одном месте.

-А ты какой-то заскучавший, — сказал Сомов, — что я ни говорю, ты со всем согласен. Но, знаешь, я тоже, один раз, себя схватил за…. Не знаю, что…. За что именно. Но я поймал себя, конечно же, за мысль – что я тоже не обращаю внимания на углы, но хотя это и не так, но это так.

-Почему?

-Что значит, почему?

-Ты же говоришь, что и обращаешь, и не обращаешь.

-А. Потому что мне стало сначала немного ровно. Ровно, кто как дышит, и кто чем живет. Но потом я понял, что иногда надо проявлять характер. Да я его, друг, и проявляю. Но это уже и не я, а такой прибор. Я отдельно, а прибор – отдельно.

-Почему?

-Вот ты со своим почему. Наверное, это так нужно. Но скажи мне – если ты услышал в голове своей голос, то что же? Что это, по-твоему? Симптомы? А может, если понемногу, не в напряг, то и ничего – можно иногда прослушивать и с ума не сходить.

-А если подсказка? – спросил Соловьев.

-Ну да. О чем именно?

-Гм…

-Все ж думают про бабки. Это идея такая. А если раскрыть тебе глаза, то ты поймешь, что свое место ты занял очень рано – оно само по себе занялось, и что ты и ни на шаг не отошел оттуда – словно бы прирос ты к какой-то ячейке. А потому, все твои действия, они словно бы одинаковы. Только внимательный человек, глядя со стороны, это заметит. А сам ты не видишь. Это напоминает наступание на грабли. Одно и то же. А какая-та мысль тебя раззадоривает, ты все бегаешь, прыгаешь – думаешь, ну вот, я чем-то лучше, чем все остальные, я в чем-то хитрее, есть во мне что-то такое…. Что-то такое…. А это просто ты пригрелся, вокруг такие стеночки. У места твоего. И ты своим телом все это дело согреваешь – поэтому и веришь в то, чего нет.

-Ты врешь, Сомов, — сказал Соловьев.

-Вот ты понял меня. И вру, и не вру. А как понять?

-Но от себя же не уйдешь.

-А вдруг уйдешь, а? Соловьев. Вдруг, взял вот так, и ушел от себя? Ни с того, ни с чего. Для чего-то же даны годы жизни? Жил ты, поумнел, и ушел от себя.

-А куда ж ушел,

-Ну… Не знаю. Куда-то. Куда-то, Соловьев.

 

Наташа приехала через день. Все было ровно и позитивно. Была пара свитеров – хотя их можно было купить и в торговом центре через дорогу, она их все-таки где-то приобрела, сославшись на то, что «такое место, ты себе не представляешь». Ни про какого Витальича Соловьев не спрашивал – было все это как бы ни к месту. Он лишь представил себе такой же момент, лет бы двадцать назад – эх, такая бы жаркая была встреча, и ночь после встречи, и утро после встречи – с налетом тонкой, немного неясной, радости, что-то художественное и немного мятое. Но теперь? Словно бы и не было горючего в баке. Некуда было ехать, в плане открытия новых территорий на теле отношений.

-Как там Сомов? – осведомилась она.

-А, нормально.

-Нет, правда, не помню, кто он такой. Хоть убей.

-Играет. Не помнишь?

-А-а-а. А где играет,

-Ну ладно.

-Ладно

После обеда следующего дня Соловьев перебирал какие-то элементы или молекулы жизни в голове – словно колоду карт тасовал. Сам по себе тот факт, что колода эта была полностью укомплектована, говорила о том, что новые карты уже не нужны. Может быть, другая колода? Скорее всего. Но что же сделать? И не было теперь Люсинды. Бегала она, должно быть, среди толпы бездомных собак, порождая длинные цепочки кобелей возбужденных, брызжущих языками красными и глупостью своей страстной.

Осень после этого еще больше усилилась. Если бы она была болезнью, то так бы и надо было говорить- болезнь. Потому что это всё больше что-то неизлечимое, непобедимое. Ведь уже не было выхода. Осень пришла навсегда. Дожди обложили жизнь, словно охотники – волка. Обреченные машины продолжали шелестеть. Теперь им уже нечего было ждать. Осень. Пока не придёт белая пора, пока не закончится все неожиданным рассветом в другую сторону. Может быть, и надо было дожидаться зимы – хотя первые морозы были уже где-то рядом. Надо было ждать этот большой и белый рассвет. И изменились бы мысли. И все бы пошло…. Как прежде, наверное.

Сигаретный дым напоминал высушенные и растолченные таблетки. Таблетки от жизни. Но мороз где-то поблизости. Он читает стихи Пушкина:

 

Октябрь уж наступил — уж роща отряхает

Последние листы с нагих своих ветвей;

 

 

Нет, морозов еще не было, а дождь пытался охладить природу, чтобы уже потом работать с ней, когда она будет готова принимать сухие смеси, водяные зеркала и длинные столбы дыма от котельных.

-Надо бы пивка выпить, — сказал Соловьев.

-А, давай, — сказала Наташа.

-Что-то ты постоянно поздно приходишь, — заметил он.

-Задерживаюсь.

-Ну ладно.

-Ладно.

Он не хотел выглядеть дураком. Какая разница, что там происходит. Нет никаких подозрений. Быть может, вообще ничего не происходит. Тогда он – вдвойне дурак. Только и всего. Никто не заставляет быть умным.

Он заглянул в холодильник и сказал:

-Сквозняк.

-Что? – издалека спросила Наташа.

-Сквозняк, говорю.

-А.

-Всегда у нас нечего жрать.

-Мы в кафе поели.

-Кто это?

-Ну, на работе.

-Понятно, — вздохнул он, — я есть не хочу, значит, никто не хочет. А я пойду тогда в кафе.

-Один?

-Ну ты же поела. Теперь я поем.

-А пиво?

Он не ответил и вышел. Облака подсвечивались огнями фонарей. Они надулись, облака, словно школьница, получившая двойку. Это были слёзы без конца. Соловьев шел уверенно. Но внезапно он остановился и пошел как бы кругом, чтобы его не видели. Ибо возле скамейки, где теперь была большущая лужа, виднелась нагнувшаяся фигура. Человек смотрел в воду, ожидая чего-то.

Сомов!

Соловьев сдал назад – если можно так выразиться, учитывая его пешее передвижение. Сомов упорно смотрел в лужу, пытаясь там что-то рассмотреть. Дождь рванулся с неба, и листья затрепетали, и тут же по луже пошла рябь. Сомов подсвечивал фонариком.

-Дурак, — сказал Соловьев.

Нет, можно было предположить, что он потерял там деньги – железный рубль, например. Ибо денежка бумажная, конечно же, в луже бы не утонула и поплыла. Ключи от машины? Нет, нет… Кредитная карта,

Дурак…

Он вошел в один из баров, ибо тут, на перекрестке их было пруд пруди, и можно было насчитать от четырех до десяти – справа, слева, за углом. Он стал вспоминать, где и как с Наташей было не так. Но потом бросил. Потом, снова вспоминал. Мысль уцепилась, приклеилась – как уж тут было с ней расстаться.  Поужинав, он вернулся домой. Наташа смотрела телевизор преспокойно. Они не ругались. Даже обменивались короткими репликами.

-Тебе нравится этот фильм?

-Так себе.

-Ладно.

-Ладно.

Или так:

-Помнишь этого актера?

-Спился, говорят.

-Да нет, это не тот спился. Это другой.

-А кто именно?

-Ты же сам про него рассказывал.

-Да, наверное. Уже не помню.

-Ладно.

-Ладно.

Ночью ему приснился совсем уж дурной сон. Он жил вдвоем с братом. Сам он был режиссером. Когда ему было лет что-то около сорока, он снял один хороший фильм. Брат занимался проектированием зданием и звезд с неба не хватал, но жил шире – у него периодически возникали всплески личной жизни, и весь этот бытовой диапазон был значительнее, важнее, с наполнением – хотя, может быть, и с без претензии на высокое. Словом, все протекало в нормальном ключе. Сам же Соловьев по жизни был чем-то вроде приставки. Слава улеглась, новые фильмы не получались – он и не старался особенно, ожидая каких-то жизненных подвижек. Во сне особенно не раскрывалось, чем он долгое время занимался. Ибо второй фильм снять ему не удалось, зато возникло чувство невероятной потерянности.

Словом, он жил, жил, боясь, что жизнь пройдет, а жизнь проходила.

В детстве вы играли в мячик. Мячик укатился в угол и остался там лежать. Жизнь прошла, и вот, вы нашли этот мячик. Он все еще лежал там, в пыли.

-Поиграем, — сказал мячик.

-Почему?

-Я ждал тебя всю жизнь.

-Черт возьми. Ты прав, мячик. Ведь жизнь уже прошла. Уже все, мячик! Как быстро! И так ясно все это, так ощутимо – что ты не жил, ты ждал, ждал, и вот уже и ждать нечего…. На носу – пенсия.

Это лишь сравнение. Но сон не оставлял ему шансов.

-Как же так? – спросил он сам у себя. – И все?

-Я же тебе говорил, что жизнь пройдет, — сказал брат, — надо делать, а не ждать. А если тебе на дают сделать большое, если нет никаких чудес – да делай что делается. Делай мелкое. Это тоже хорошо, брат.

-Ну, она у всех проходит, жизнь эта, — возразил Соловьев.

-Да. И у меня. А как же?

-Но ты жил, вон ты сколько чертил, сколько проектов сделал, сколько у тебя было рабочих поездок, свершений и всего прочего  — а я столько лет ждал, но ничего не наступило. Жизнь прошла бесповоротно.

-Но что я могу сделать? – спросил брат.

-Нет. Ничего.

Странный был сон, и некоторое время Соловьев находился в его власти, понимая – что это не совсем его касается, ибо он за крупным и не гонялся, а до мелкого не опускался, а в середине своей кое-что и имеет – и конечно, его нельзя сравнивать с забытым в пыли мячиком, забытым на целую жизнь. Зачем же такой сон? Да не зачем. И не стоило его анализировать – хотя и оставлял он после себя чувство трудное, с морозцем.

Он вышел пройтись по улице, и словно бы все пространство было большой чашей, где собрался воздух ушедшего, и все было бесполезно. Он шел по дороге, вышел к реке, там курил, там он встретил девушку, молодую и очень маленького роста, они посмотрели друг на друга и тотчас полюбили друг друга. Это был сон, конечно. Разве такое может быть в жизни? И вот, они стали ходить всюду пешком и радоваться.

Соловьев думал:

-А и ничего, что в жизни ничего не получилось. Зато мне хорошо. Когда любишь, все хорошо. И ерунда, что есть у тебя, нет у тебя, не важно. Есть особенный свет. Всякие достижения, они проходят, и все о них забывают. Оно, собственно, забывается и дуалистическая пара любил – не любил, но не важно. Еще есть еще хорошо – не хорошо. Поэтому, надо просто все забыть и радоваться.

Оказалось, возле реки расположен пункт проката летающих мопедов. Эти аппараты напоминали какие-то сходные модели из кино, разве что были более легкими и простыми. И вот, взяв два мопеда, они катались туда и сюда, и полёт напоминал некий полёт души.

Проснувшись, Соловьев много размышлял. Курил, не отвечая на звонки. Потом включил компьютер и сочинил страниц пять, и все это сочинение была как трава, как ботва – никакого корня. Но так и надо было – ибо все современное кино, оно как раз и подчеркивает, что все есть ботва, и что люди должны этим гордиться. Они должны, например, представить себе, что можно есть бумагу. Просто вот так, сворачиваешь и жуешь, жуешь просто, послушно, и никто не мешает тебе жевать. Зато если ты вдруг выделился, если  ты вдруг прыгнул, и оказалось, что ты летишь на крыльях в сантиметре над плинтусом, само пространство начинает с тобой бороться.

Сон же словно бы поднимал его еще выше. Он вышел на улицу, чтобы побыть вдвоем с сигаретой. Было несколько звонков, было несколько предложений, и Соловьев поразился своему равнодушию к деньгам. Он подумал, что, может быть, интереснее быть нищим и побираться, и тогда осень будет ближе к тебе, и жизнь острей, холодней, и даже страх смерти – словно особенный духовный напиток.

Вскоре ударил легкий мороз, был вечер, и Наташа смотрела телевизор – лицо её выражало какие-то мировое совершенство – словно бы и не существовало в мире тоски и грусти. Соловьев вышел подышать, и сквозь сетку фонарей звезды едва проглядывали, хотя, встав где-нибудь в темном углу, словно тать, можно было эти звезды поймать отчетливее, сказав себе…. Нет, надо было ощутить сначала свое родство с звездами, и всеобщую отчужденность от них – какой-то средний промежуток, когда ты и так, и эдак. Кругом свет. Кругом электричество. Никакой надежды.

Он вышел на тротуар и остановился напротив замершей лужи. Так он стоял минут десять, пока в темноте, подо льдом, не метнулась странная тень. И он поначалу подумал, что тень эта пришла со стороны, так как неподалеку проносились машины, и каждый человек в салоне был как мумия – гордый от того, что он едет, что он не стоит, что у него есть какие-то вещи, а у кого-то другого, относительно него, нет таких вещей.

Легкий ветерок подергивал воздух. Но дождя уже не было – он примерз там, на небе, дождь.

Лицо подо льдом вдруг стало совершенно ясным, и Соловьев сделал шаг назад. Это был Лужин. Он говорил, но не было слышно ни слова. Испугавшись этой ясности, он побежал, и по пути за ним погнались менты – ибо их заинтересовало то, почему человек бежит, и это был повод, чтобы его обыскать. Но Соловьев их не заметил. Он забежал в подворотню, вошел в спортбар и там сел за стол. Менты появились позже – но тут, в тупике, было три кабака. Трудно было определить, куда именно делся бежавший человек.

-Давай водки, — сказал Соловьев официанту.

Начался футбол. Наши играли как всегда плохо, народ комментировал, подсвистывал, придумывая разные эпитеты, касаемые кривых ног и всего такого. Страх не покидал Соловьева весь вечер.

Холода после этого установились ровные. Их как бы распределили вдоль большой линейки с цифрами, и сами они выгляди как кривая, как непонятная синусоида, и не было особенных искривлений, не было ни резких бросков вниз, ни неожиданных подъемов. Такова природа.  Её контакт с человеком – вещь, связанная напрямую с воображением, и никогда – с реальностью, ибо мир выглядит так, каким ты его видишь, ну или как получается – например, обстоятельства заставляют тебя принять их условия, подчиниться, и ты делаешь это с покорностью. Соловьев написал сценарий. Наташа продолжала работать усердно, и пару раз она ездила в командировку, и там был Витальич.

Потом холода, как и положено, угасли.  Потом они развелись.

 

 

 

 

 

 

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Back to Top